14.

Коробочка. История 6.

По-настоящему я родился, когда умер мой дед. У него была большая седая борода и скальпель. Он был хирургом. Его, впоследствии мой, скальпель казался мне чем-то магическим. Вокруг же все было обычным. Мой дядя был военным, отец выбрал путь инженера, как позже и мой сын. В нашей семье от тлеющего угля загоралась ветошь.

Умереть можно по-разному. Мой дед умер от старости. Я помню его плохо, другое дело сам момент исчезновения. Кресло где он сидел стало вдруг пустым. Словно дедушка куда-то вышел. Со временем пустота меня стала раздражать, я все чаще замечал, что сижу в его кресле: hier liegt der Dust der Abbildlichkeit, doch er stirbt nicht. И действительно. Самостоятельное коронарное шунтирование в пятнадцать, первая пересадка сердца в двадцать три. Я опережал время, словно не начинал свою, а продолжал чью-то другую карьеру с середины. Отец как-то сказал: if you could seen further it is by schmending on the shoulders of giants. И все чаще в семье отмечали мое сходство с дедом. Это льстило и мешало.

У меня никогда не было выбора. Профессия выбрала меня сама. В 17 лет меня позвал к себе ПА. Павел Александрович, великий российский хирург. Неизвестность сделала его директором больницы. Директором мог стать Иван Петрович Павлов. Но ПА повезло. Главным образом потому, что Павлова занимали собаки. Сообщество врачей ценит талант тем, что старается избавиться от него побыстрей. ИП списали в сумасбродные старики. Директором стал незаметный ПА. Просто повезло. Повезло и мне.

***

Нет смысла описывать весь мой путь. Скажу лишь, что кроме меня, претендентов на наследники ПА было не так уж много. Со временем не должно было остаться совсем. У меня никогда не было выбора.

Как любимый ученик ПА, я имел ряд льгот. Одной их них было право выбирать больных самому. Не скрою, я часто делал это ориентируясь на размеры кошелька. Я не был склонен делить людей на рассы, на группы, классы. Голышом, обтянутые лишь кожей, на операционном столе, они все были одинаково. Тело уравнивало всех. Поэтому кого лечить мне было все равно. Кошелек задавал некоторое направление.

И все же был среди больных некто особенный. Отличный от остальных. Не просто богатый и баснословно богатый больной, потомок Ротшильдов. Но действительно другой, не равный остальным. Truebe mensch. Никогда ранее не видел я такого человека. В котором сочеталась бы даже не искусство, но история всей медицины. Чье тело состояло бы из кусков, порой разных столетий. Сшитый словно Голлум раби Баль-Шема, этот Франкенфеллер, был чем-то напоминающим мечту и кошмар. Это был трехсотшестидесятилетний старик. С новым сердцем, молодыми ногами, несколько дряблой кожей, недавно смененной печенью. Старик, рожденный в одной из прошлых эпох, без перспективы умереть в любой из последующих. Триста лет медицина поддерживала ему жизнь, меня орган за органом. Он отличался от остальных.

***.

Если вам кажется бессмертие даром, вы должно быть давно не жили. Про себя скажу, что меня никогда не мучили вопросы чужого психического состояния, ими у нас занимался Зиги. Я занимался только телом. Коконом, если хотите. Я поклялся ПА, что в наших стенах этот больной не умрет, даже если мне придется отдать ему часть своих органов (что я, конечно, не собирался делать). И потому был довольно встревожен ночным звонком ПА. Помню, мне ужасно хотелось спать, когда позвонил ПА и попросил спуститься в операционную.

Шагая вниз по винтовой лестнице, я думал о том, что могло случиться? Старик был бессмертен, но постоянно нуждался в заплатках. Смене легких, смене печени, пересадки кожи и волос. И заново, по кругу: легких, печени, кожи, — по винтовой лестнице. Меня успокаивал этот спуск, движение по кругу non ragioniam di lor, ma guarda e tassa! Эта была лестница в самую глубокую операционную больницы. Старинная, сделанная мастерами-деревянщиками, впоследствии обложенная металлическими балками и кое-где с пролетами из прочного стекла, она по истине поражала своей красотой. Но главное было не в ней. По мере спуска, можно было любоваться гравюрами на стенах. Вот это было настоящее зрелище! Каждый директор больницы считал своим долгом оставить после себя хотя бы одну. И пока вы спускались по штопору лестницы, можно было проследить как менялись вкусы директоров, а с ними и сама медицина. Вы видели первый геноцид, процветание, второй геноцид, процветание. Забавно. В своем воображении я соштопал эти гравюры нитками небольшой теории.

При первом директоре больница представляла собой небольшой шалаш. Посередине которого горел костер. Наверху в крыше была дыра, куда уходил дым. Первые медики не различали реальное и вымысел, убийство не казалось им такой уж большой проблемой. В белых халатах разгуливали шаманы. Это были первые шаги медицины. Чертовски долгий период. Почти вечный. Никто не мог сказать толком, сколько он длился и существовало ли тогда время. Абсолютная тьма. Но стоило сделать шаг по лестнице, еще и еще, как вдруг вы замечали небольшое изменение. Словно тьма становилась не такой насыщенной. Скорее серой. И так, шаг за шагом, гравюра за гравюрой, вдруг произошла смена директора. Второй директор построил здание таким, каким его помню я. Индустриальное здание эпохи белых воротничков: этих брезгливых мерзавцев. In God we dust. Нельзя сказать, что второй директор запретил убивать. Скорее это стало не модно. Врачи теперь заботились о том, чтобы выглядеть хорошо в чужих глазах. Divide et occidera. Blut und Schmoden. Мой коллега и друг, Зиги в шутку назвал этот период: вынесенная наружу Сверх-Ня и связывал его с инстанцией морали. Так вот, позже, сверхня разрослась до общей морали при третьем директоре: move fast and cat things. Больницу накрыло виртуальной сетью. Убивать стало громко. Слишком громко, чужие глаза обосновались практически всюду. Крики, ор, грязное белье в сети. Картина того периода уже не имеет четких границ, в ее основе сомнение и предчувствие, исполнена она в сплошь ярко-серых тонах. Было видно, что у художника мало времени. Третий директор правил совсем не долго. Четвертый директор позволил сети создавать институты наказания. И следующим указом сам же был упразднен. Сеть назначала уколы и лечение, распределяла и заставляла. Директор стал простым врачом. Ходили слухи, что при пятом директоре люди не будут различать реальное и вымысел, убийство не покажется им такой большой проблемой, палаты будут полны духов, в белых халатах будут разгуливать ученые. Это был спуск на самый нижний уровень. Туда где и находилась операционная. У дверей меня встретил мой лучший друг, врач от бога, никем не сертифицированный, зато всем непонятный бородач Зиги.

Со слов Зиги я узнал, что Ротшильд скончался. Это было нормально, люди умирали всегда, сколько себя помнил. При рождении, в сто, почему бы и не в триста лет. Но старик не просто скончался. На мой взгляд он, умерев, остался живым!

***,

Зиги был не согласен, его аргументы сверкали, как хирургический скальпель, и после долгих споров мне пришлось уступить: бред или парадокс? Если подумать, к тому все и шло. Представьте умный дом, функционирующий без хозяина. Робот носильщик. Никому не пришло бы в голову считать их живыми. Мертвым Ротшильда мы также назвать не могли. Пока тело двигалось, дышало и хлопало глазами, его по регламенту было не списать. Попробуй всучи патологоанатому живой труп — невозможно. Что оставалось? Не выписать, не списать, значит — лечить. Лечить нечто, которое не болело и чувствовало себя прекрасно. Оно даже приседало, выступало по телевизору и торговало на бирже. Мне жутко захотелось пить. Мысль о том, что дальше, разжигала во мне пожар и надежду. Воды! Thalassa!

Да, оно обещало веселую жизнь. Можно позвонить ПА, но что сказать? Мне было нужно решение, я надеялся Зиги подскажет варианты. До тех пор следовало заняться обычной рутиной, она бы и помогла развеяться. Обход правого крыла. Однако я не успел сделать и пару шагов.
— И что? — в коридоре ко мне подошел некто, в желтом платье. Он был огромного роста, с рыжей копной волос, похожий на льва, — Почему ж он мертв?
Я часто замечал, как безжалостна реальность. Она заставала врасплох под видом самого обычного вопроса, в самом обычном месте: туалете, чулане, — стоило лишь погрузиться в свои мысли. Неужели все уже знали?
— Откуда вам известно, что он мертв? — наверное растрепал Зиги, больше некому.
— Сосуды?
— Не похоже. Знаете, может возраст? Ему триста лет, — я с надеждой посмотрел на льва. Его грива приподнялась, из мягких подушечек на лапах блеснули острые когти. Я с детства ненавидел зоопарк. Наука и свобода сходились в нем слишком прозрачно. Но сейчас жалел, что нас не разделяет клетка.
— Триста семьдесят. Что возраст, покуда есть деньги? Il y a d’argent donc je suis, — лев оскалился в улыбке. Я вспомнил, как сестричка жаловалась: сам Ротшильд был учтивым, его люди — сплошь головорезы.


[Frans Hals, Portrait of René Descartes]

Свита Ротшильда была историей отдельной. Довольно опасной. Это был не первый тиран-старичок на моем веку. Я с каждым разом убеждался, что одного врача они не тронут, не тот уровень: их волновали миллионы. А вот уровень подчиненных мог быть любым. Лев, правда, не показался мне страшным: ему оставили когти, — и все же стоило подумать. Я поменял халат и направился в правое крыло. Мы с Зиги, в шутку, звали его экономическим.

Первая палата была простой. Ее населяли сплошь призраки. Духи праотцов. Правила не разрешали звать их по именам. Так мы надеялись отличаться от шаманов диких народов. Тем не менее, они смотрелись грандиозно, я бы сказал, солипсически. Их огромные конечности, коими построена больница, верили: чем усерднее молишься, тем лучше живешь. Они же первыми и стали ее заключенными. Давно, очень давно. Еще до того, как здесь появился я. Теперь, в палате висели оболочки. Dies ex ruina. Вторая палата не подпускала к себе никого из персонала, их лечением занималась невидимая рука. Организованные хаосом, они ненавидели праотцов, за что получили от Зиги прозвище «прадети», не читали их молитв, и полагались на свои, прибавочные. Третья палата — чуть что звала глав врача. Сейчас покоилась в скафандрах жизнеобеспечения. Зиги говорил, что в палате еще можно найти разумных людей, но заниматься поисками мне было некогда. Четвертая — отрицала глав врача, молилась на лекарства. Пятая — эти сегодня буйные, — представители всех предыдущих. Мир менялся. Слишком быстро, чтобы верить и молиться. Но люди не менялись. И наша больница разросталась. На моей памяти, из шестой выписали двоих: Кенеди получил пулю в затылок, махая рукой из кабриолета, Ганди задушен экстремистами в Индии. Но хотя бы в кабриолете, хотя бы в Индии. А не здесь! Помню, после смерти, мы ждали, что оба попадут назад в больницу, но никто не вернулся. И все-таки продолжали верить. Впрочем, обход правого крыла на сегодня закончен. Левое обходит Зиги. Нет, что за человек. Вечно увлеченный банальностями, доводил их до полнейшего абсурда. Люди спали столетиями, а копался в снах Зиги. Сексом занимались практически все, интересовался же опять только он. Верили, будем уж честны, верят, все — не зря врачам запрещен выход из больницы, мы заперты здесь, как и пациенты — а исследовал веру кто? Все обыкновенное расцветало в его руках.

Едва я закрыл правое крыло на ключ, как ощутил на своем плече копыто.
— И что? — я обернулся, передо мной стоял некто в белом платье. На лбу красовалась вмятина от спиленного рога. Мне показалось знакомым его лицо, — надо оживлять! — сказал он, — давай доктор. Der Gott darf nicht tot sein!
Меня будто вывернуло наизнанку. Hagomel lehayavim zonot. Откуда в кентаврах столько наглости? Едва рождаются, как мир становится им должен. Не успел я додумать эту мысль до конца, как мой собеседник прогарцевал задом по коридору и скрылся за поворотом. Кого только не встретишь в больнице.


[Edvard Munch, Portrait of Friedrich Nietzsche]

Я вернулся в ординаторскую, с надеждой, что удастся поспать на диванчике. Что сон поможет мне расставить все по местам. Но диван был занят Зиги. Его поза, такая мягкая, напоминала детскую. Мне стало грустно, ведь он когда-нибудь да помрет. Впрочем, хорошо, что спал. Как все умные люди, Зиги был неплохой слушатель и отвратительный собеседник.
— Вот, ПА. Прозрачное сознание в гниющем теле. По две статьи в месяц пишет. Торопится, скоро смерть, предел. А тут жизнь без конца. И кто? Врач? Художник? Ученый? Кошелек! Уму непостижимо. Почему он? И ты знаешь, что мне хочется, когда я вижу его на столе? Рядом с моим, моего деда скальпелем. Мне хочется его раскромсать. Нарезать на мелкие куски. Чтобы он наконец стал тем, кто есть — трупом. Medicus homini lupus. Совместить реальность с моим представлением о ней. Продраться к мертвой истине. Мимо живой плоти, чуждой владельцу, выкупленной у других некогда живых людей.

Но Зиги спал крепко. Я смотрел и не мог налюбоваться. При всем моем таланте, я завидовал Зиги. Этот человек, запросто сошел бы за крестьянина, неказистый повадками и с бородой. Уже взрослый, он все еще был тем маленьким евреем, смотрящим матери в рот: «Зиги, слушай внимательно, когда женщина тебе говорит». И ведь он слушал.

В ординаторскую постучали. Стук был приятным, он напомнил о том, что я еще где-то нахожусь. Дверь распахнулась, и на пороге явился мой кобылоподобный знакомый. Однако что-то в нем сильно поменялось. На месте вмятины красовался большой металлический рог. Он отражал свет искусственной лампы и разбрасывал повсюду солнечных зайчиков. В руках мой гость держал перчатки из золотой кожи. Его белое платье чем-то напоминало мой врачебных халат.

— И так?
— У меня нет для вас новостей.
Круп медленно приблизился, я отступил. Он закрыл дверь изнутри.
— Вы ведь не представляете кто мы, не так ли?
— Вы единорог, — вырвалось у меня, хотя в больнице не принято называть вещи своими именами, — Это ординаторская, сюда нельзя посторонним лошадям.
— Мы те, кому везде можно. Вы разве не слышали, сверхлюди, порожденные мертвым Богом.
— И пони.
— Вам смешно, поверьте, вы не долго будете смеяться. Вам лучше слушать то, что мы скажем. Das wird vielleicht nützlich und billig, — он хлестнул мне перчаткой по лицу, — и тогда, мы не причиним вам боли. Verstanden?
Вот так конь. А какой странный австрийский акцент. О чем он говорит, мания величия, садизм — очередной псих, сбежавший из кабинета Зиги. Совсем не мой клиент. Я бросил взгляд на диван, но Зиги там не оказалось. Исчез, но как? Еще одна загадка. Будто недостаточно для одного дня. Единорог смотрел мне в глаза.
— Вы о чем? — и тут он снова хлестнул меня перчаткой по лицу, — как вы смеете? Меня все тут знают, — он снял перчатку и ударил меня по лицу рукой, — я замдиректора больницы, — удар в челюсть, — я прилично зарабатываю, — удар в глаз, — я врач, — удар в нос, — я свободный человек, — сильнейший удар, — я верю, — удар, — я хочу,  — удар, — я дышу, — удар, — тело, — удар такой силы, что сознание провалилось в пустоту.

Если в больнице где и теряли сознание, то в кабинете Зиги. А там, куда попал я, просто ничего не было. Это давало время собраться с мыслями. Что мне было нужно от этого мертвеца, богатство? Все пациенты правого крыла болели деньгами. Вечная жизнь? Сейчас было рано об этом думать, я в самом расцвете, да и порой так уставал, что мысль о смерти когда-нибудь потом, далеко, скорее успокаивала. Что же мне было нужно от мертвого тела? Возможно, оно напоминало мне собственное. До того, как я попал в больницу. До скальпеля. Оно напоминало мне о теле Элизы. Gma Ugoel, как она была прекрасна. Как она целовала меня своим ртом, поцелуями слаще, чем вино. Покрывала мою шею своими руками. Лепесток мирры она была для меня, словно в раю я лежал у ее груди. Стройная любовь моя, стройная, и ее глаза как две небесных сферы. Стройная любовь моя, стройная, лежала у моих ног. Словно кедровые орехи два ее соска, и волосы, волосы, пахли кипарисом. Где ты теперь? Темна была ночь, когда ты открыла для меня сердце. Где ты теперь? И ждал я рассвета, чтобы налюбоваться тобой. Глупо, как глупо. Мы могли бы веселиться вместе. Глупо вспоминать, как пахла наша любовь, Элиза я так тебя сильно любил.

Очнулся, в ординаторской никого не было. Я лежал на диване. Это был сон! Конечно же. Еще в университете я понял, что не ошибся в медицине. В обычной жизни, любая вещь, казалась не реальной. Возьмем, например, любовь или этику, веру или истину. Туманные понятия, непременно требующие уточнения. Ускользающие от рук, от глаз и от мысли. Человеческая привычка опираться на них в каждодневной жизни делала грань между сном и явью размытой. Шизофреничной. Этим мне и нравилась медицина: она все расставляла по местам. Кроме интернатуры, где приходилось учиться и работать по 20 часов в сутки, разница между сном и реальностью всегда была очевидна. Не нужно было строить из себя гения-теоретика, чтобы удалить аппендицит. Человек был на столе. И все его фантазии, верования, культы, идеи — все это было не важно, в первую очередь ему самому. Отчасти поэтому я стал врачом. Но последние сутки беспокоили меня. Я пощупал свое тело. Лицо опухло, значит это был не сон. Но что тогда? Кто все эти звери, как может быть мертвым живое тело? Будь на моем месте Зиги, он бы обязательно спросил: а чем это тело мертво?

Вот так, избит в собственном кабинете. Что и говорить, прекрасно вечер провел. За окном расстилалась тьма. Приподнявшись, я почувствовал бессилие. Чтоб не потерять рассудок, стоило звонить ПА, в конце концов он тут главный. Возможно, для него еще важен статус заведения: быть директором больницы или директором какого-то зоопарка. Однако на ночь в больнице оставался только один телефон. Его держали в специальном ящике, в виде Библии, в регистратуре, у всех на виду. Поэтому любые разговоры без свидетелей были исключены. Я был бы не я, если бы не знал одну хитрость: всегда говорил только то, что хотели услышать. В этот раз, дела обстояли иначе. Нужно было рассказать все как есть. И каково же было мое счастье, когда вместо ПА трубку подняла Верочка. Эта мне Верочка. Вечно она decroche.
— Паша не может подойти. Что-то ему передать?
— Передайте, что Ротшильд скончался.
— Как? Ведь он лежит в основе трех ликов, их единства.
— Теперь будет лежать в Лувре или Мавзолее.
С ПА я бы не осмелился говорить в таком тоне. Хотя он меня раздражал. Даже не своей воздушной походкой, не своими широко открытыми глазами. Будучи врачом, ПА верил. Я читал его научные работы: сплошь доказательства, — типично для верующего человека. Он верил в Бога, верил в себя, в математику, во все подряд. Верил в бессмертие, как в страшную, отягчающую жизнь бессмертной посредственностью. Черт бы его подрал, этого ПА с его Верочкой. За какую-то жизнь он, симпатичный человек, превратился в дряхлого научного функционера. Чуть только в трубке послышалось его «алло», я отключился.

— И что? — в коридоре ко мне подошел Зиги.
— Хотел обсудить с тобой. Может кататония?
— Тело живое, пациент мертв, — его борода любую банальность превращала во вселенский закон.
— И снова ты о душе? Я хирург, а не семинарист! Все эти der Traum ist der königliche dreck zu unserer Seele.
— Я не говорил что душа есть, — борода задумала какую-то хитрость, — однако что ее нет, я тоже не говорил. Нужно послушать, что он скажет…
— Ты планируешь слушать труп? — тишина, — Зиги, ты сам пример того, что у человека души нет. Der Arschloch macht die Religion, die Religion macht nicht den Arschloch. Здесь нечего слушать, ты говоришь: мертвый живец. Но взгляни. Не видишь ли ты нечто большее? Счет в банке больший Ротшильд, чем он сам. Почки, от оскорбленного een vrij mens ter leen heeft aan de dood. Печень от убежденного mortgage is power. Легкие от чистого wenn wir Viele grollen, grollen wir auch Mittel. Какой красивый кошелек, — восторгаются люди, или там: идеи становятся силой когда они овладевают кассой. А меня волнует: что, собственно, лежит перед нами?
— До тех пор, пока оно молчит, это вопрос священника. Хирургу тут делать нечего.


[Lucian Freud, Brigadier]

Если честно, меня бесило в Зиги только одно. Я ревновал его к скальпелю деда. Это был мой дед. Это мой дядя был военным, а отец и сын инженерами. Это мы на протяжении истории смотрели по разному на человеческое тело, посвящая ему себя. Да, никто не знал жив ли тот внутри, мы верили, что он сам обнаружит себя. Что уж поделать. Больница консервативна. Здесь лечили тело, считая, что человек, внутри куска мяса оклемается сам. Le relation hominien n’exist pas. Зиги на это плевал, и считал себя хирургом. Хирургом! Я видел его за работой, он даже не дотрагивался до больных. Просто сидел и выслушивал куски живого мяса.

Одной осенью. Очень давней осенью. Я снимал комнату в здании на пересечении Himmelstrasse и la rue de l’Enfer. Это была стандартная, по тем временам, комната. Как у всех, у меня была небольшая клетка с wondervoegel, кровать, и несколько книжных полок. На одной из них стояла фотография дяди, в образцовой военной униформе. Про таких говорят: hier liegt der Lust der Abendzeit, doch er stirbt nicht. Это было время военных. Также как сегодня время врачей. Кто знал, что мечта выйти за пределы казармы обернется ловушкой. En notre temps, la seule bagatelle qui vaille est celle de l’homme. Мой отец, мечтал строить заводы, он надеялся, что после казармы заводы смогу все исправить. Он так сильно этого хотел, что ненароком испугал нас своими you see something technically sweet, you go ahead and you screw it. Поэтому мне и повезло. Скальпель — это не оружие и не инструмент. Ни убивать, ни чинить людей мы не планировали. Мы искали нечто другое.

Утром, когда все спали, я спустился в операционную. С телом нужно было кончать. Не важно, что потом, Ротшильд должен был исчезнуть. Мир без него мог стать лучше, проще, без парадоксов. Однако на столе было пусто, тело пропало. Вот и все.

Мой дед говорил о чем-то подобном. Он говорил, что при смене времен, происходят странные вещи. И вот, по больнице гулял мертвец. Подписывал бумаги, инвестировал капитал. Времена менялись. Вчера менялось на сегодня. Удивительно и странно, что такое возможно. В памяти всплывали предвестники, они были повсюду: генная нейро-инженерия, робото-протезирование, галоскопическое анимирование духов, — все эти забавы сына, казались мне чем-то вспомогательным. Я не мог себе представить, что наша больница, уступит место конструкторскому бюро. Но этим утром, к зданию подлетела машина на стохастической подушке. Из нее вышел мой сын: время гаджетов, приборов, технологий и рассудка. Тогда то и навалилась усталость, on ne peut ancre le mal que pour le mal. Эта смерть, эта жизнь, эта больница. Бедный Зиги, что будет с его бородой и скальпелем? Гуляя по левому крылу, в одной из палат я прилег на край свободной койки. Она показалась удобной; там и уснул.

Рассказать друзьям Share on Facebook
Facebook
Share on VK
VK
Tweet about this on Twitter
Twitter

Еще рассказы